Украинское реестровое казачество (организация) Джесси Рассел

..

У нас вы можете скачать книгу Этика Михаила Булгакова Александр Зеркалов в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Единственным исчерпывающим ответом может быть текст исследования, но все же позволю себе привести одно соображение. Именно то, что мы называем социальным контекстом. Действие романа датировано маем года[4], и вокруг этой адской точки лежит время написания последней редакции. Время самой страшной — в буквальном смысле слова — охоты на инакомыслящих, на людей, чья этика хотя бы на волос отличалась от жестокого и бесчеловечного стереотипа. После гекатомб года все советские писатели, в сущности, писали один общий роман: Роман Булгакова — удивительное исключение, хоть он и кажется сейчас довольно безобидным.

Откровенней он писать просто не мог, даже если не собирался представлять роман для печати: I съезд архитекторов СССР состоялся в г. Жанры Фантастика и Фэнтези Альтернативная история Боевая фантастика Героическая фантастика Детективная фантастика Киберпанк Космическая фантастика Научная фантастика Социально-философская фантастика Ужасы и мистика Фэнтези Эпическая фантастика Юмористическая фантастика Ненаучная фантастика ЛитРПГ Ироническая фантастика 24 Мистика Попаданцы Постапокалипсис 84 Городское фэнтези Сказочная фантастика 63 Космоопера 8 Ироническое фэнтези 23 Готический роман 13 Историческое фэнтези 31 Стимпанк 15 Фантастика: Владычный суд окончание 5.

Два немецких философа 7. Теологический диспут окончание 8. О добросовестной теологии Резюме предыдущих глав, размышления Воланд, Мефистофель, символика Азазелло и история Мастера Гретхен, Маргарита, Гелла, Фрида Не закладывай голову черту О профессорах и социуме Черт Ивана Карамазова Иов, Достоевский, Булгаков Часть вторая.

Поэтому попробую дать свои обоснования. Смесь жанров, непрерывные переходы от сатиры к трагедии, от буффонады к романтической мягкости. Разнобой во всем, даже в стилистике. Это отмечено давно; это обескураживает.

Булгаков поворачивает их на ладони, последовательно подставляя под луч сатиры, трагедии, шутовского передразнивания, религиозной традиции, романтической драмы. Это придает содержанию неоднозначность, дополнительную объемность: Это ведь как в жизни: Воланд не зло и не добро.

Он чрезвычайно противоречив в жанровом смысле: За ним чудится огромная власть, но его дела чаще всего мелочны и случайны; мелкие принадлежат балагану, крупные — трагедии. Сейчас же после публикации романа стали обнаруживаться его источники — литературные произведения, из которых Булгаков что-то позаимствовал. Чудакова, затем источники я назвал бы их произведениями-спутниками посыпались градом, и, в общем-то, до сих пор не очень понятно, как с ними обходиться.

Два спутника несомненны и значительны: Но как быть с иными, не афишируемыми автором источниками, идентификация которых, следовательно, сомнительна — и должна быть предметом самостоятельного исследования? Но отыскать ее и понять спор должен читатель. Другой пример — та же книга Фаррара. Она послужила основой образа Пилата и своеобразным плацдармом для критики религиозной ортодоксии и антисемитизма.

Булгаков активно использовал художественный прием умолчания или недосказанности; метки отсылают читателя к тем местам романа, где несказанное получает объяснение. Без сомнения, можно спросить: Единственным исчерпывающим ответом может быть текст исследования, но все же позволю себе привести одно соображение. Именно то, что мы называем социальным контекстом. Действие романа датировано маем года [4] , и вокруг этой адской точки лежит время написания последней редакции.

Время самой страшной — в буквальном смысле слова — охоты на инакомыслящих, на людей, чья этика хотя бы на волос отличалась от жестокого и бесчеловечного стереотипа.

После гекатомб года все советские писатели, в сущности, писали один общий роман: Роман Булгакова — удивительное исключение, хоть он и кажется сейчас довольно безобидным. Откровенней он писать просто не мог, даже если не собирался представлять роман для печати: Читатель не должен удивляться малому количеству биографических сведений о Булгакове, отсутствию упоминаний о разных редакциях романа, отсылок к мемуарной литературе.

Основной методический принцип данной работы — прочтение текста как такового. Этот принцип основывается на общем литературоведческом кредо автора: Поскольку невозможно на каждой странице делать оговорку: Если некоторые идентификации почти несомненны, то все интерпретации самостоятельны, ибо они принадлежат мне, а не создателю романа. Вторая часть моего кредо: Хотя необходимые конспекты имеются в тексте, хотелось бы, чтобы читатель предварительно ознакомился с первой книгой.

Текст романа исследуется по советскому изданию года. Сноски к другим произведениям даются с аббревиатурой, например: В цитатах оно пишется так, как напечатано в соответствующем издании. Ведь у него же есть, слава Богу, и когти на лапах, и рожки на голове. Еще до начала чтения читателя предупреждают, что вещь, к которой он приступает, будет прямо связана с трагедией Гете.

Значение эпиграфа этим далеко не ограничивается. В нем спрессован весь философский смысл романа, и очень многое придется разобрать и обсудить, прежде чем мы приблизимся к разрешению загадки. Закрыв книгу, читатель понимает, что обещание, данное в эпиграфе, выполнено: И возникает новая загадка: И хочет ли он зла вообще?..

И каково его действительное отношение ко злу и добру? Вслушайтесь, как это звучит: Явление Воланда описывается комбинированно: Однако последние в принципе не могут опознать своего собеседника-дьявола; на их слепоте действие и построено. А читателю необходимо его узнать, и для того даются литературные приметы сатаны. Они преподносятся несколько зловеще: Мефистофель является к Фаусту также в час заката, на тревожно пустынном поле, в обличье черного пуделя. Разумеется, пудель не хромал… Перифразы, если разобраться, очень забавны.

Дело в том, что хромота Мефистофеля заметна лишь особо проницательным людям. Забавно и с пуделем: Мефистофель сам влез в шкуру собаки, а величественный Воланд украсил песьей головой рукоять своей трости-шпаги, владычного атрибута. Воланд предлагает Бездомному папиросы по вкусу, как Мефистофель предлагал вино ауэрбаховским гулякам.

Воланд не суетится с буравом, подобно трактирщику, но величественно достает огромный золотой портсигар. А сидит Воланд в позе Мефистофеля, изваянного скульптором Антокольским. Так читатель подталкивается к пониманию сцены; в первой главе романа фаустианские аллюзии должны прояснять действие, и к тому же они придают явлению Воланда своеобразное зловещее очарование.

Сатане предложен вопрос — кто он по национальности? Вопрос комедийный — с точки зрения самого сатаны. Мыслимо ли задавать Князю всея тьмы подобные вопросы? И он переспрашивает удивленно: А потому как раз, что он не канонический сатана, он до лжи не снисходит.

С другой стороны, он и не Мефистофель, он отнюдь не против того, чтобы его узнали. Уже по строю фразы видно, что ответ обдуманный. Роман написан на скелетной основе великой немецкой трагедии, о чем и говорит эпиграф. Трагедии, написанной немцем о немце же, ибо исторический прототип гетевского доктора Фауста родился и жил в Германии.

Вернее, даже о немцах, поскольку Мефистофель — черт немецкий, черт ученый и философствующий, пахнущий не серой, а пылью немецких университетов. В следующих строчках того же монолога Мефистофель задается вопросом — из мимолетной любознательности: Жирмунским [7] , мы видим, что основной корпус предшествующих легенд и литературных компиляций о Фаусте и его друге сатане — немецкий. Мефистофель оказывается немцем в квадрате.

Богословский аспект не менее интересен. Мартин Лютер был крупнейшим теологом, он перевел Библию на немецкий и вот, с высоты своего — колоссального! Теологический переворот, вернувший сатану к земным делам, и ввел Фауста в литературу. Намек содержится в фамилии первого же явившегося на сцену лица: Фамилия, известнейшая в музыкальной культуре: Его однофамилец, Михаил Александрович Берлиоз, чрезвычайно заметен в романе.

Совершенно ясно, что автор его ненавидел хотя и дал ему все три своих инициала; нам еще придется вернуться к этому факту. Притом Берлиозу поручена евангельская тема: Тема вырывается из рук Берлиоза и обращается против него. Так вот, я спрашиваю себя: Думается мне, что симфонические фантазии Эктора Берлиоза раздражали Булгакова после простой и благозвучной музыки Гуно.

Не так, мол, он интерпретировал Гете — и вот его фамилия дана другому неудачливому интерпретатору. Зачем нам, читателям, сразу дают понять, что важнейший герой романа — сугубо условный персонаж, сколок с Мефистофеля? Только для того, чтобы мы насторожили уши и начали ждать пакостей в духе саркастического дьявола Гете? Но ведь дальше, и очень скоро, выяснится, что Воланд, по сути, совершенно иной…. Во-первых, читатель и вправду настораживается.

Затем он получает предупреждение обо всей манере романа — о его пролитературенности. Третья же причина художественная; точнее, здесь даже две причины.

Булгакову по цензурным соображениям было нужно, чтобы расправа с Берлиозом не выглядела справедливой казнью, и он этого добился: А кроме того, писатель с блеском решил тяжелую литературную задачу. Добиться ощущения достоверности в фантастической вещи очень трудно, если читатели знают, что описываемая ситуация совершенно нереальна.

Суд Пилата над Иешуа мог быть на самом деле, явление Воланда — нет. И, что самое неприятное для писателя, свидетели этого явления, Берлиоз и Бездомный, мешают ощущению достоверности. Они не узнают дьявола и не должны этого делать. А обычно в фантастике персонажи как бы подпирают автора своими плечами: И это по закону симпатической магии заряжает читателя.

Булгаков решает все по-иному. Берлиоз и Бездомный не верят в сатану, и читатель тоже не должен верить! Читателю не следует ощущать себя умником, а персонажей дураками, он должен ставить себя на их место. Посмеиваясь над двумя писателями, попавшими как кур в ощип, мы периодически краснеем, понимая, что и мы — на их месте — вели бы себя точно так же. Булгаков не маскирует, а выпячивает литературную условность, сквозь Воланда просвечивает Мефистофель; мы видим, что разыгрывается литературно-психологический этюд, только разыгрывается чисто: Булгаков сам, решительно, сделал все, чтобы у нас не создалось ощущение фальши — неизбежное, если бы он старался заставить нас поверить в существование дьявола.

И мы покорно, даже с увлечением получаем свой урок морали. Ибо с гибелью Берлиоза все должно измениться — и действие, и поэтика. Страшная достоверность события внезапно настигает нас и держит за сердце — тоже до конца романа. Воланд держит судейский меч, традиционный европейский и христианский символ верховной власти.

Об этом символе и связанной с ним системой перевертышей будет сказано достаточно много в своем месте. В данном случае это меч Немезиды, но почему-то его качество и маскируется, и хитроумно демонстрируется.

Нас старательно убеждают, будто редактор был казнен за неверие в Бога и Христа — и заодно уж в сатану. И почему он выбрал именно редактора журнала? Не подбрасывается ли нам готовое объяснение: И еще есть толкование: Встреча как будто случайная: Спрашивается, о каком суде тогда может идти речь?

Суд ведь прежде всего процедура; он заранее назначается, к нему готовятся обвинения, подсудимый должен иметь возможность защищаться и, конечно же, должен знать, что его судят. С другой стороны, читателю подсказывают прямо противоположный вариант, также исключающий мысль о процедуре суда: Она вся переложена откровенной иронией, она перебивчата — что задается поведением Воланда, часто балаганным.

Он то валяет дурака, то объявляет себя профессором черной магии, то притворяется сумасшедшим. Когда он говорит о чем-то серьезном, суть замаскирована либо шутовством, либо кажущейся нелепостью его слов — например, советом Бездомному спросить, что такое шизофрения.

Разумеется, эта мефистофелиана оправдана литературно, о чем уже говорилось, но судебной обстановкой здесь как будто не пахнет.

Однако и тут есть обратный ход. И много позже, спустя страниц окажется: Поэтому мы вправе предположить: При таком взгляде на вещи случайность встречи на Патриарших приобретает второе значение — как часто бывает у Булгакова, сосуществующее с маскировочным.

Не надо особенно и выбирать, можно подойти к любому, вина будет та же. Не зря мы стыдливо похохатываем, следя за поведением двух литераторов….

Прошу читателя отметить это место исследования, начало 2-й главы. Но все это еще предстоит рассмотреть. Пока — о предположительном суде над Берлиозом. Предположение парадоксально хотя бы из-за прокламированной связи Воланда с Мефистофелем, который никоим образом не судья; Гете придал ему основное качество дьявола по книге Иова: Его дело — поощрять зло и совершать зло самому — вплоть до убийства невинных людей.

Он, если так можно выразиться, дьявол-преступник. И он же — дьявол-шут; и вот, неожиданно, шутовством в духе Мефистофеля прикрывается у Булгакова совершенно иная, третья линия — дьявола-судьи.

Суд Воланда — парадоксальный поворот древнего сюжета о дьяволе, вошедшем в мир смертных. Понятия суда и закона в европейской традиции принято сочетать с понятием Бога: Так и у Гете Гретхен получает райское блаженство, добровольно подчинившись приговору суда [11]. Иными словами, убедившись, что Воланд не играет с Берлиозом, как кошка с мышью, а действительно судит его, читатель получит важнейшую характеристику булгаковского дьявола.

По страшному обычаю тех лет суды шли в пустых камерах. Немедля разыгрывается следующий трюк. То есть его пугают — но как бы задавая тональность предстоящего действия — шутовскую.

Закрыл глаза — не всмотрелся, не убежал, не попытался понять. Это — важная деталь: Приговор если и был предрешен заранее, то лишь конформизмом подсудимого — качеством, от которого он сам не пожелал отказаться. Итак, Воланд является к подсудимому и открывает судебное следствие нарочито наивным вопросом: Заодно Воланд дает понять, что он прибыл откуда-то, где атеизм преследуется [12].

Берлиоз, без сомнения, знал, что всего этого быть не может, но явная эта ложь ему приятна, и он отвечает правдой, вывернутой наизнанку: Тогда Берлиоз показывает, что он говорил серьезно, и Воланд делает очередной хитрый ход: Давая редактору возможность снова отшутиться, он подталкивает его одновременно к ответу о всеобщем отношении к вере; например, так: Ответ мог быть и другим, спасительным; например: Полагается принимать всю формулу целиком, без отступлений — иначе будет худо.

Берлиоз показывает, что принимает ее всерьез и с полной убежденностью, и тогда: Запомним это рукопожатие, к нему придется еще вернуться; жест, в некотором роде означающий: Тем не менее Воланд продолжает следствие с полной добросовестностью.

Он начинает проверять богословское образование Берлиоза. Прежде чем обратиться к этой, так сказать, экспертной части судебного следствия, закончим с формальной частью.

Подсудимый пока не знает, что его судят, а это не по закону, и Воланд продолжает его предупреждать — разумеется, в заданном фарсовом стиле. Воланд непринужденно подчеркивает, что ошибки здесь нет: Этого предупреждения Берлиоз вообще не слышит; отвечает глухим молчанием — не по вере!

Но не уходит, не прерывает разговор с удивительным вралем, ибо тот сейчас же пускает очередную отравленную стрелу. Несколько минут назад Берлиоз подумал, что надо бы съездить в Кисловодск, и вдруг ему говорится страшненькое: Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так?

Это и предупреждение, и последняя фраза обвинительного заключения: Но результат выходит обратный, и это — один из блистательнейших сатирических ходов во всей книге. Он был громадных размеров, червонного золота, и на крышке его при открывании сверкнул синим и белым огнем бриллиантовый треугольник. Тут литераторы подумали разно. Первый — на поверхности действия: Второй — религиозный и литературный.

Громадный золотой предмет с бриллиантами — намек на Мефистофеля, на известнейшую арию в опере Гуно: Третий слой — мгновенный переход от попытки понимания, почти невероятной для твердолобого атеиста, от фаустианского вопроса: Нет ли в нем психологической недостоверности? Булгаков не бывает недостоверен. Он показывает типичную для обывателя х годов реакцию на драгоценности. Это важная тема романа; на всем его протяжении десяток раз показывается, что драгоценности и валюту, конвертируемую в золото, обыватель должен сдавать государству.

Характерную связку дал Горький в названии своих американских заметок: Капитализм объявлен дьяволом, и за ним сохранен дьявольский идол — маммона, золотой телец.

Поэтому я и оцениваю мгновенную смену мыслей у Берлиоза как достоверную сатирическую выдумку Булгакова. Дьявол может из шкуры вылезать, заявляя о себе в открытую, творя чудеса, демонстрируя золото, сатанинский кумир и еще — носить оперную маску Мефистофеля, принимать соответствующие позы и т. Воланд преследует две цели при произнесении каждой фразы: Но, по парадоксальным законам сатиры, его усилия дают обратный результат.

Тревожное непонимание накапливается; под его давлением Берлиоз и Бездомный как бы обнажаются — в них раскрываются новые слои дурного конформизма. Очень скоро после облегченного вздоха: И объяснение находится — в наборе пропагандистских установок х годов.

Каждому времени — своя мистика… Конец 1-й главы смыкается с началом в дурное кольцо: Позже шпиономанию вышутит Коровьев: Выражая все это — золото, иностранцев, шпионов — в булгаковской системе иносказаний, мы должны будем именовать любого иностранца потенциальным чертом, а прибывшего к нам иностранца — чертом среди нас, нацепившим, разумеется, и шапку, и рукавицы.

Это менее всего шутка; это определение нашей национальной паранойи. Атеистическое государство не избавилось от Бога и дьявола, оно их только очеловечило.

В е годы Сталин, несомненно, занимал в общественном сознании место Бога, а Гитлер, например, служил заместителем сатаны. Итак, можно ли трактовать намеки Воланда как признак справедливого суда? Но ему и нам, читателям, важны не намерения, а действия — он пугал, он предупреждал, и не его вина, что предупреждения не были услышаны. Выскажу еще одно предположение: Берлиоз, кроме прочего, трусил.

Он не мог сказать Бездомному: Страх перед властью оказался сильнее страха перед незнакомцем с его чудовищной проницательностью. Булгаков мимолетно обозначает, что Берлиозу создавшаяся ситуация, по крайней мере, тягостна. Большое облегчение испытывают лишь при каких-то сильных эмоциях… И Воланд опять, снова пугает и предупреждает его: Это еще одно предупреждение, и очень сильное — если смотреть именно так: Воланд передает часть произведения Мастера, притом достаточно близко к тексту.

У нас есть все основания для такого суждения — сам Мастер подтверждает тождество: О, как я все угадал! Дело в том, что Мастер был подвергнут травле в прессе, причем не литературной, а политической травле; название первой же статьи, обрушившейся на писателя: На статье Латунского дело тоже не кончилось.

Десяток статей в московской печати не мог появиться стихийно; это реалия, понятная каждому, соприкасавшемуся с отечественной прессой. Отсюда можно сделать два вывода. Иван Бездомный — рядовой поэт — и тот знал Он отлично для журналиста разбирался в христологии, и должности у него были вполне подходящие для руководства не очень важной политической кампанией.

Менее примечательно, что самый гнусный пасквилянт, Латунский, идет за гробом Берлиоза; важней, что отшельник Мастер знает редактора и дает ему характеристику Впрочем, на втором предположении я не буду настаивать, достаточно первого.

Воланд представляет — как сказал бы юрист — рассказ о Пилате в качестве материала, известного подсудимому. Воланд как бы говорит ему: А реакции нет вовсе. То ли Берлиоз не читал вещь Мастера, то ли предпочел притвориться непонимающим.

Последнее больше похоже на дело, ибо он отвечает нарочито нелепой и беспомощной фразой: Берлиоз оказался в дурном положении. Если он не читал Мастера, но позволил своим клевретам начать травлю, его дело плохо. Если читал и не согласен с прочитанным, почему он увиливает от ответа? Вашего Иешуа не зацепишь возражениями, обычно адресуемыми авторам Евангелий, вроде тех, что я приводил Бездомному: Равным образом в вашем рассказе нет исторических и других несообразностей, в изобилии рассыпанных по каноническим Евангелиям.

Вы даже попытались объяснить исходную причину путаницы малограмотностью Левия Матвея, единственного ученика и бытописателя вашего Христа, и вложили в уста Иешуа Га-Ноцри соответствующее предсказание: В своем стремлении сделать эту историю непротиворечивой внутренне, вы, почтенный оппонент, обрубили все ее внешние контакты с большой историей. Ваш незаметный герой вряд ли мог бы стать основоположником мировой религии; иными словами, совершенно безразлично — существовал такой Иисус или нет… [14].

Берлиоз мог еще добавить: Но где же у вас главное положение Писания — что Иисус был Богом Сыном? Это удивительный альтруист, талантливый и обаятельный человек, но ведь он сам говорит — повторяю сказанное вами же: Резюмируя оба положения, добросовестный и образованный человек непременно бы заметил: Ваш герой еще менее вероятен, чем евангельский, и, уж во всяком случае, он не Бог. А вы начали разговор с вопроса о существовании Бога.

Почему же как доказательство его бытия вы предложили историю человека? Ничего этого Берлиоз не сказал и не мог сказать по довольно сложной и пакостной причине. Ему пришлось бы признать, что вопрос о земном существовании Христа не имеет отношения к бытию Бога.

А этого он как раз и не хотел признать, ибо руководимая им антирелигиозная пропаганда строилась вокруг доказательств мифичности Христа [16]. Берлиозу не годился даже черный образ — только нуль-образ, пустота… Тем более не годилась непротиворечивая картина жизни светлого Иисуса в рассказе Воланда. Как всякий догматик, он не хотел даже обсуждать неприемлемую для него точку зрения.

Противоречивый и уязвимый евангельский вариант его устраивал больше — о чем он и проговорился. Но это еще не все — действительно, в глупейшую историю попал Берлиоз! И его сейчас повторил? И статьи читал тоже? А солью этой каши была некая щепотка — политическая подоплека дела. В своем рассказе Воланд предельно усилил один фрагмент евангельского повествования, а именно — двойное обвинение, выдвинутое против Иисуса.

По Писанию, синедрион судил его за религиозное отступничество, но перед Пилатом иудеи выдвинули политическое обвинение в агитации против Рима — обвинение, очевидно, резонное, хотя авторами Писания оно трактуется как ложное и клеветническое. Все детали рассказа исторически точны: Однако создается ощущение, что рассказ есть иносказательная притча о сталинском терроре. По-видимому, из-за этого коллеги Берлиоза и учинили расправу над Мастером, притом поразительно похожую на расправу над Иешуа.

Не распяли, разумеется, но до смерти не довели только случайно. Еще раз процитирую Мастера: В этот момент Воланд кончает судебное следствие — преступник закоснел в грехе и не хочет раскаиваться.

Воланд начинает наталкивать осужденного на просьбу о помиловании. Разумеется, это не пустяк… Читатель-атеист понимает меня очень хорошо, и верующий с нами согласится — трудно поверить в такое. Для Берлиоза переход из атеистов в верующие означал примерно то же, что, по Булгакову, означало для Пилата оправдание Иешуа Га-Ноцри, а именно — гибель карьеры.

Или — сумасшедший дом, куда Воланд озаботился направить поверившего в него Ивана Бездомного — в некотором роде заблаговременно. Попытки добиться просьбы о помиловании несомненно безнадежны, но судья добросовестно выполняет требования судопроизводства.

Прежде Воланд говорил только о бытии Бога, а себя упоминал лишь косвенно: Теперь он как бы объединяет себя с Богом, язвительно замечая: Но за это время Воланд успевает предупредить его еще трижды. Берлиоз имеет три возможности спасения даже на смертном пути. В первом слышатся даже печаль и сочувствие: Но Берлиоз бежит к телефону: И Берлиоз только наддает ходу.

Наконец, у самого выхода на Бронную он видит Коровьева во плоти и крови. Последнее и сильнейшее предупреждение! Тогда Берлиоз был атакован даже физиологически: Вряд ли память о пережитом ужасе могла исчезнуть за час-полтора, прошедшие между началом сцены и ее концом. Воспоминание о боли в сердце и сопровождавшем ее физическом страхе смерти должно было снова ухватить за сердце, остановить, повернуть.

Поместив Коровьева на последнем пути подсудимого, Воланд обращался уже не к его чести и разуму — к инстинкту самосохранения. Понять, что Воланд судит, довольно трудно — он маскируется, он играет шута, а судебному следствию придает вид теологического диспута. Однако же такая форма отвечает и литературной задаче, и генеральной установке Воланда: Ведь Берлиоз мнит себя богословом — или антибогословом; это одно и то же.

Бога нет, Христа не было. Он даже не пытается понять, что эти два утверждения не связаны между собой, ибо одно принадлежит теологии, другое — истории.

В условном мире романа он имеет значительный вес: По Булгакову, между силами, управляющими миром назовем их пока мистическими , и литературой есть глубокая и опасная связь — свернул-таки себе шею Михаил Александрович!

Она прорисовывается с самого начала романа: Берлиоз, кроме того, фигура собирательная. Дискутируя с ним, Воланд как бы получал информацию обо всех литераторах-пропагандистах.

Приемы Воланда достаточно коварны. Боец обнажил шпагу и отсалютовал ею противнику, но Берлиоз привык иметь дело с простаками, он принимает шпагу за жезл дурака и начинает поучать: Прошу читателя запастись терпением: Ничего не поделаешь, предмет действительно таков, что без специальных знаний шею себе свернешь и, занимаясь им, я постоянно слышал хруст собственных позвонков.

Ответ Берлиоза был крайне неудачен. Но ведь запрет на логические доказательства идеи одновременно означает запрет на ее логическое опровержение!

Прервем период Воланда, как следовало бы сделать Берлиозу. Внутренняя возможность, сущность вещей есть то, упразднение чего уничтожает все мыслимое. Поэтому образованный человек должен был прервать Воланда, указать на несообразность такого сравнения и далее разговор о Канте не поддерживать.

Человек умный — насторожился бы еще сильней, ибо в самом сравнении высказываний пропагандиста с мыслями Канта содержится очень неприятный намек. Предположим, Кант действительно провозгласил недоказуемость высшего бытия [19] , но он имел право на такую позицию, поскольку он-то стремился не опровергнуть Бога, а доказать его — и сам отнял у себя такую возможность.

То есть в его построениях не было служебности, конъюнктурности, логической нечистоты. За ними стоит нравственный подвиг. Для Канта мысль о недоказуемости Божьего бытия была мучительна, и то, что она все-таки сформировалась, есть проявление незаурядной личной и научной порядочности. Итак, Воланд невозбранно заканчивает свой период: Втягивая оппонента в разговор о Канте, Воланд одновременно дает ему возможность блеснуть эрудицией — например, указать на то, что обычно великому философу приписывают опровержение трех доказательств, с натяжкой — четырех, а его собственных доказательств имеется не одно, а два.

Но Берлиоза философские тонкости не интересуют, ему все равно, какие там логические игры вел Кант, и он лепит свои пропагандистские штампы: Признаться, мне так и не удалось найти соответствующее высказывание кантианца Ф. Шиллера; не исключаю, что Булгаков заставил Берлиоза это присочинить: Штрауса на эту тему я нашел, и не одно, а два, а найдя — ахнул. Вот первое из них: Ахнул же я потому, что начало и конец периода выделенные составляют законченную фразу, ту самую, что произнес Воланд, вставив только: Он заранее процитировал Штрауса, хитроумно опустив заключительные слова: Поэтому редактор и ссылается на куда более слабый период из того же параграфа той же книги.

Прошу читателя обратить внимание на сноски: Скорее всего, он не подозревал, что Штраус — лицо для коммуниста чрезвычайно непочтенное. И уж наверняка не подозревал, что Кант и Штраус представляют как бы разные полюсы нравственной философии. В первом издании превосходного однотомного словаря Павленкова о Штраусе говорится так: Далее — библиографическая справка [24].

Это обычно и знают о Штраусе: После выхода книги взгляд на Евангелия стал иным, ибо критика была убийственно убедительной. Книга положила начало критическому анализу Нового Завета, продолжающемуся по сие время; гиперкритическая школа христологов-мифологистов была в общем смысле порождена духом XIX века, непосредственно же вышла из школы Штрауса. Но, в отличие от многих своих последователей, Штраус считал Христа исторической личностью и делал из этого далеко идущие теологические выводы.

Уже в первой — знаменитой — книге он писал: Как мы видим, под его словами могли бы подписаться и Булгаков и Берлиоз, только они пришли бы к противоположным выводам. Третий и своеобразный вывод сделал сам Штраус: Общий смысл, таким образом, следующий: Как мы помним, Берлиоз исповедовал прямо противоположную веру, нисколько не более логическую поэтому — веру: Иисус есть лицо мифическое, поэтому-то с религией и пора покончить. Ее перевод вышел в России в бесцензурном году, и редакция дала к политической части книги необычное предисловие: Ведь только в одном случае мои рассуждения имеют некоторую цену — если автор грамотнее своего героя.

Берлиоз ссылается на ту же книгу. Берлиоз называет имя Штрауса, а не просто ссылается. Итак, он называет имя Штрауса в некоторой связи с его книгой. Доверимся этому знаку и зададим себе сакраментальный вопрос: Что мы должны там прочесть — или, точнее: Вопрос отнюдь не неожидан: Но возможно, я ошибаюсь и Булгаков все-таки указывает читателю на первую книгу? Вечный спорщик Булгаков не оспорил ее ни в чем, едва ли не единственную во всем корпусе источников не считая историографических, разумеется.

История Га-Ноцри построена как бы по указанию Штрауса: И другой, уже аналитического плана факт: Идеи Фаррара Булгаков оспаривал резко и решительно. Вернемся к высказыванию, которое уже приводилось: Я думаю, что эта идея была Булгакову решительно не по сердцу, и ее-то он и оспаривал, изображая совершенного человека, на которого единственно и стоит молиться.

Подчеркну еще раз, со всею силой: Это, возможно, нравственное кредо Булгакова — идущее от идей Достоевского о чем нам еще придется говорить. Как почти всегда у Булгакова, сильное отрицание книги-спутника сопровождается сильным притяжением.

Нет сомнения, что Булгакову была отвратительна идея божественного жертвоприношения — и мы читаем у Штрауса: Булгаков вывел Иешуа глубоко верующим иудеем и воплощением любви к людям — Штраус пишет: Булгаков, судя по всему его творчеству, мог бы подписаться и под такими словами: Между отрицанием идей Штрауса и их приятием следует поместить булгаковское отношение к сатане.

Он изобразил сатану важнейшей фигурой мистического космоса, может быть — будем пока осторожны — более воплощающей добро, чем зло. Позволю себе большую цитату из Штрауса: С другой стороны, удаление такого важного камня угрожает целости всего здания христианской веры.

Гете в молодости заметил… что если существует хоть одно библейское понятие, то это именно понятие о диаволе. Высказывания Гете верны и глубоки, и, по-моему, Булгаков не стал бы их опровергать.

Дальше я надеюсь показать, что эти и подобные им утверждения послужили основой для разработки фигуры Воланда. Итак, центральная точка противостояния — отношение к высоконравственному человеку, поставленному на место божества; иными словами, отношение к нравственному началу.

И обратимся к самому Канту. Воздержусь от его характеристики: По Канту, Вселенная буквально вращается вокруг морального императива: Уязвимость таких конструктов очевидна; над ними Штраус и издевался.

Даже Владимир Соловьев, вполне по-кантовски ставивший мораль в центр мира, писал о них следующее:

©  2018 Украинское реестровое казачество (организация) Джесси Рассел. Built using WordPress and the Materialis Theme